сборник свободных авторов

 

Главная

Архивы
Рецензии
Иллюстрации
Авторский договор
Редакция
 

Александр Багмет

 

Дождь

 

И вдруг погода испортилась. Небо потемнело, но это были не облака. В середине августа в Туркмении их не бывает, еще не осень. В Азии она приходит в один день. Еще вчера все было как обычно с конца марта – днем 44 – 46 градусов, ночью 39 – 40.  Но нужно работать – устанавливать приборы в глубоких шурфах, а там любят пережидать жару ядовитые змеи, приходится брать с собой палочку с рогулькой на конце  - к этому скоро привыкаешь.

Но главное – питьевая вода, которую на полигон привозят раз в день  и не дай бог пропустить! Здесь есть скважина с горячей минеральной водой, но пить ее нельзя, а вот принимать ванны – восторг! Она (надеюсь, навсегда) излечила меня от остеохондроза. Жаль, что тамошние власти озабочены только тем, кто из них станет очередным туркменбаши (почитайте бредовую Рухнаму, по глупости переведенную даже на эстонский, там автор без шуток утверждает, что именно туркмены изобрели колесо и плавление металлов, а Квадроченто стало возможным только потому, что тогда в Италию проникли туркмены). Но международные аэропорты у источников целебных вод не они строят, - а ведь вода лучше и целебнее, чем в Мацесте…

А еще нужно и нормально питаться, если не хочешь погубить печень и почки. Питье – 4 – 5 литров в день горячего зеленого чая (холодную воду пить нельзя), а еда…За ней нужно ехать на рынок в центре Ашхабада. Дождешься легендарного автобуса №16 Берзенги – Ашхабад (можно ждать на жаре несколько часов), купишь что нужно, попьешь чал, сквашенное разведенное верблюжье молоко, неразведенное не пьют, оно имеет жирность 6%, желудок не выдерживает,  сам убедился,  и едешь назад. А от конечной остановки в Берзенгах до полигона 3 км пешком по пустыне с тяжелым рюкзаком за спиной. В пустыне все же кое – что растет, кроме верблюжье колючки., например тонкие остренькие и странно зеленые на такой жаре листочки, удивительно ароматные, их хорошо добавлять в чай. Да и цветущие апрельские верхушки колючки, если их высушить в тени, а потом заварить, дают тончайшего вкуса изысканный напиток, хорошо утоляющий жажду. Мудрые верблюды за завтраком проходят по Кара-Кумам 10-15 километров, не считая возможным откусывать с каждого куста больше одной веточки. Так выживает эта колючка и кормит верблюдов.  Ее корни уходят на 40-60 метров вглубь, а острия на концах  столь тонки, что их не видно. Но если случайно прикоснешься к ним незащищенной рукой, назавтра пойдут нарывы. А как же верблюд их ест? Непонятно. Я рукой обследовал пасть знакомой верблюдицы, она мне это позволяла и не сердилась, а легко могла откусить всю кисть. Так вот, у нее  и небо, и язык такие же нежные, как и у  меня.

Когда идешь по пустыне, нужно следить, чтобы не наступить на небольшой серебрящийся кустик, где живет каракуртиха (“черная вдова”) - маленькое (около сантиметра) черное насекомое. Ее укус за несколько минут убивает верблюда (его и на мясо зарезать не просто, это мощный организм, кровяное давление больше 300 мм  рт. ст. Человек же от ее укуса умирает сразу). Самка каракурта окутывает ближайшую былинку светлой паутинкой, и туда весной робко приползает ее самец (он не кусается). После копуляции она его съедает – больше не нужен. Природа беспощадна к мужским особям. Так, в наших краях шмели-самцы осенью все погибают, а в земляных норках  к весне выживают только шмелихи.

И вот наутро, в первый день осени, все становится другим.  Почти так же тепло, но чувствуется, что воздух стал другим, он обещает тучи и даже дождь и недолгий холод. Но и на Новый год тут может быть +26 градусов, но это другие градусы, как в водке и пиве…

А сейчас небо все больше темнело, а воздух сгущался. Скоро он стал плотным почти как вода, им почти нельзя было дышать. Ветер поднялись вверх лессовые отложения - тончайшую пыль, которая в Азии присутствует всегда, делает бесполезной чистку обуви и цементирует легкие. Ветер крепчал, пыль летела горизонтально, температура воздуха поднялась до 46 градусов, и скоро вместе пылью тоже горизонтально полетел мелкий щебень, ранящий лицо. Мы закрыли рты полотенцами, но сквозь них было трудно дышать. Лесс хрустел на зубах, и его все же приходилось сглатывать. Мы чувствовали себя почти так,  как жители Помпеи и Геркуланума, когда на них обрушилась раскаленная везувийская вулканическая пыль. Она их сожгла, не оставив даже костей, и позже я в Помпее с потрясением смотрел на отлитые в гипсе сплетенные в  предсмертных объятиях юношу и девушку…

Казалось, что нас ждет то же, и я крепко обнял мою любимую жену, которая тогда была еще жива…Но ветер понемногу стал ослабевать, небо посветлело. Все стало как обычно – желанная жара без пыли, которая теперь пушистым ковром одела все вокруг.

Таким я навсегда запомнил туркменский дождь.                                  

 

Таким я навсегда запомнил туркменский дождь.

 

 

Музыка моего детства

 

       Первой классической мелодией, которую я услышал по радио, был Турецкий марш Моцарта. На большой перемене мы с моим другом Юрой Денисовым бежали через дорогу к никогда не открывавшемуся въезду в завод “Мясомолмаш”. Мы так и не узнали, что же делали за забором непонятного завода, забором, в который упирался взляд любого, кто выходил из нашей полтавской мужской школы №17. Там был столб с серебристым “колокольчиком” – так тогда называли уличные громкоговорители, в самом деле похожие на цветы того же имени.

 

       Помню один из дней начала марта, когда мы, как обычно, перебежали через дорогу с наезженными санями колеями и струящимися в них светлыми ручейками в серых снежных берегах и успели к началу ежедневной передачи классической музыки. Потом мы ее слушали не раз, но тот Моцарт со мной навсегда.

 

Дома у нас была большая черная тарелка, висевшая под скворчащим электросчетчиком. Она часто хрипела, и тогда я подстраивал якорь. Из тарелки я впервые услышал грозную песню, звучавшую почти ежедневно. Тогда я не мог понять, что значит “пузья разблагородные”. Теперь понимаю. А однажды услышал “Итальянское каприччио”. Я и теперь часто его слушаю, но то исполнение не забыть.

 

Моей мечтой был патефон, и наконец я его получил вместе с большой коробкой пластинок с записью “Шехеразады”, которую "крутил" ежедневно.

 

Долгое время первыми утренними звуками для нас с мамой был “Голубой Дунай” Штрауса (теперь я знаю, что сына, и мне непонятна инвектива Берлиоза – ведь он и оба Штрауса жили в непересекающихся пространствах).

 

Потом - Козловский с его несравненным исполнением …О, Коломбина, нежный верный Арлекин… Я пытался держать дыхание, как он, но это не получалось.

 

Затем все исчезло – и патефон, и пластинки на 78 оборотов…

 

А недавно я обнаружил в своей фонотеке эту самую запись и слушаю ее с ощущением короткого замыкания времени.

 

 

Шопен и Скрябин

 

Музыка Шопена экстравертна, Скрябина – ярко интравертна. Шопен от Скрябина отличается так, как, по выражению Фемистокла, речь отличается от мысли – первая – это развернутый ковер, на котором ясно виден роскошный узор, вторая – тот же ковер, но свернутый. Не случайно Шопен был для Скрябина отправной точкой – ранний Скрябин - почти реинкарнация Шопена.

Скрябин многим менее понятен, чем Шопен. Слушателю необходимо приложить значительные усилия, чтобы развернуть ковер музыки Скрябина, и только тогда он увидит узоры немыслимой красоты.

 

 

Ласточка

 

(по рассказу бывшего моряка Александра Вереса)

 

Мы давно не видели земли. Наша опасная стальная плавающая гора уже много месяцев зачем – то шла в океане, почти не приближаясь к суше, которая находилась в нескольких сотнях километров от нас. Почти ежедневно я нес вахту в тесном помещении с железным столом - полкой и иллюминатором. Я редко его открывал – мне трудно было выносить надоевший шум волн и даже его отсутствие, разрезаемое неприятным резким криком чаек.

Изредка вдали я видел больших птиц фрегатов, но они не приближались к нашему кораблю, напуганные его шумом.

Хотя на корабле было много людей, а распорядок дня составили так, чтобы занять время каждого почти полностью, все мы испытывали чувство одиночества. Одни и те же лица, одни и те же пустые разговоры и шуточки, одна и та же однообразная работа с неизвестной нам целью – все это было тягостно. Даже травить многочисленных тараканов было для нас желанным развлечением.

В тот вахтенный день, который никогда не забуду, мне на моем месте показалось особенно тесно, и я открыл иллюминатор.

Тотчас что-то черное быстро влетело, облетело помещение и упало на стол-полку. Это была ласточка (или стриж?). Я не очень хорошо знаю птиц, но все же – стрижи (отсюда их название) летают низко над землей - особенно им нравится это делать перед дождем, когда насыщенный влагой воздух заставляет мелких насекомых (их корм) прижиматься к земле.

Ласточки летают высоко, и мы видим их в небе как слабо движущиеся точки, не более чем дефект зрения. Видимо, для них высокий полет и есть смысл жизни.

А пока моя гостья спала на полке. Я думал, что она умерла. Но слабая пульсация ее тельца и подрагивание кончиков крыльев и четко вырезанного хвостика говорили, что и во сне она летит, стараясь не упасть в воду.

Несомненно, это была ласточка – пальчики с когтями были у нее расположены горизонтально, а не вертикально, как у стрижа . Но как она оказалась в полутысяче километров от берега? Возможно, она поднялась слишком высоко, ее подхватил ветер, с которым у нее не было сил бороться, и унес далеко от берега.

Пока она спала, я поставил возле нее блюдце с водой и насыпал крошек хлеба (если бы я знал тогда, что дрожжевой хлеб опасен для всех птиц, кроме ворон и воробьев!)

Через час она проснулась, выпила всю воду, съела хлеб и взглянула на меня. Взляды птиц, как и людей, разные. Каждая птица имеет свой характер. Но это относится только к разным их видам, внутри них они неразличимы. Этим они отличаются от животных - так, разные собаки и кошки имеют свой собственный характер, или его может вовсе не быть – но ведь и среди людей немало таких!

Самый осмысленный взгляд у врановых. На первом месте серая московская ворона, затем галка или, может, ворон или ворона (эти последние стараются не общаться с людьми, так что сведений о них мало). Серые же московские вороны к людям неравнодушны, иногда принимают их за конкурентов и могут, как это было однажды со мной, попытаться прогнать со двора не понравившегося человека, с криком пикируя на него (почти Хичкок!). Ума серым воронам не занимать. Так, они с удовольствием играют друг с другом и с собаками, которые принимают игру: стараются отнять друг у друга косточку или поймать партнера за хвост (это чаще всего удается вороне), а собака нисколько не обижается – я это не раз видел в Измайловском парке.

Взгляд серой московской вороны осмысленный, острый и оценивающий. Воробей, при всей его хитрости, точнее сказать, практичности, не выражает интереса к окружающему, если оно не представляет для него опасности. Синица начинает проявлять признаки разума только когда попадает в безвыходную ситуацию. Тут она кричит и кусается как может, не щадя себя, но взгляд ее холоден и безразличен.

Естественно, я не мог когда-либо видеть глаза ласточки – мы живем на разных высотах. Они были черно-серебряного цвета с едва угадывающимися точками жемчужных зрачков – и вполне осмысленные. Она сразу поняла, с кем имеет дело, и решила, что я ей не опасен. Поэтому она смело села мне на голову, разрыла лапками мои волосы, легла и снова уснула, как в гнезде. Еще через час она проснулась, полетала по помещению и села мне на предплечье. Потом перебралась на указательный палец, присела (в этом положении снять ее было невозможно) и взглянула на меня. “И что ты собираешься со мной делать?” Угадав ответ в моих глазах, успокоилась и стала летать, не пытаясь, впрочем, вылететь в открытый иллюминатор.

Так она жила у меня несколько недель. Утром ее завтрак составляли мухи, которых она ловко склевывала со стен, сидя на моем пальце.

Но однажды ей стало плохо. Я и сейчас не знаю, виноват ли я в ее смерти. Может, по моему недосмотру она съела отравленного таракана? Но когда я держал на ладони ее теплое все слабее пульсирующее тельце и видел укоризненный взгляд, который, казалось, говорил: “Не хочу умирать, ни в чем тебя не упрекаю, но очень сожалею”, я плакал. Через полчаса ее не стало, и тепло родного оперенного шарика стало чужим, а взгляд рыбьим.

А может – так я иногда думаю себе в утешение – ее убило замкнутое пространство, как убило бы меня небо, окажись я в нем без надежды ступить на землю.

 

 

История одной публикации

 

Выходя в очередной раз из полузабытья на заднем сиденье УАЗика, забитого приборами, вьючниками, спальниками, съестными припасами и еще бог знает чем, я понял, что Россия кончилась.

Внешне все было так же, как рано утром, когда мы в конце сентября выехали из Москвы в тогда еще однородное пространство, чтобы добраться до Гомеля. Наскоро перекусив в каком-то леске, мы ехали по удручающе пустынной дороге под монотонным холодным дождем мимо стоящего безразличной стеной леса, широких и странно кажущихся тесными полей, мимо поселков, которые потом не оставили следа ни в памяти, ни в ощущениях. Пустота – это совсем не то, что привычное пространство. Последнее всегда подразумевает хотя бы незримое присутствие людей, а тут я сейчас не могу вспомнить, встречали ли мы их.

Было все так же холодно, все так же мягкой плотной стеной стоял дождь, но холод был другой, не такой наглый и злой, хотя в самом – то деле теплее не могло быть. Я знаю это странное ощущение тепла при холоде, знакомое всякому, кто бывал в Азии. Там при 5 – градусном морозе никто не одевает пальто. Может, нас греет взаимное притяжение тепла более теплого солнца и того тепла, что от рождения растворено у нас в крови?

Не знал я тогда, что ощущение пустоты пространства вызвал бесшумный Чернобыльский ураган, и мне предстоит ее (пустоту) увидеть вблизи на обратном пути.

Дальнейший путь помню отрывочно. Мы проезжали небольшие уютные города с тротуарами, устланными домашней керамической плиткой, как в ванной, города, легко засыпавшие под нетяжелым серо – клубничным постепенно темневшим осенним закатным небом. Дальше - только возникающие из небытия освещенные участки дороги…И все.

Далеко за полночь мы подъехали к полигону, где провели потом около трех недель. Фары машины погасли, и я впервые ощутил белорусскую темноту. В разных краях она своя.

Я видел северную заполярную темноту, внутренне холодную теплым поздним августовским вечером под небом, распахивающимся в никуда неправдоподобным ярким алым занавесом северного сияния, сменявшиеся на темно-фиолетовые складки небывалой шторы; стекрярусно –призрачную светловатую темноту Петербурга; привычный полукомфортый ночной полумрак Москвы, тревожно подсвеченный оранжевым заревом автомагистралей; сладостную майскую темноту южной Украины, когда через минуту после захода солнца переносишься в мир другой теплой бархатной планеты, не видишь ничего, кроме пунктирного полета светлячков и ощущаешь плотные сокращающие призрачные расстояния запахи ночной фиалки и табака, слышишь нарастающее - затихающее жужжание майских жуков: среднеазиатскую бесплотную глубокую неощущаемую темноту без запаха и вкуса; темноту, расцвеченную блистательными звездами в странно прозрачном в этой пыльной стране египетской небе, темноту, пронизанной нежестским прерывистым прохладным морским ветром.

Белорусская темнота была иной, и я это почувствовал, несмотря на усталость. В ней было понемногу от других – мягкость и глубина украинской, теплота и прозрачность египетской, бесплотность азиатской, а, главное, в ней была такая уютность, как в никакой другой.

Даже вечерний октябрьский дождь здесь не такой не такой свирепый, как и в местах и более южных.

А сейчас, глухой ночью, я с трудом вытащил свои вещи из перегруженной машины и побрел спать в здание. Оно было барачного вида с длинным широким коридором и комнатами по сторонам. Линолеум на полу имел тот особый густой неприятный запах, свойственный казенным заведениям. Линолеум есть и в обычных квартирах, но он там так плохо не пахнет. Неужели неживая материя способна впитывать дурные ощущения людей?

Я вошел в одну их комнат, расстелил спальник на полу и повалился на него не раздеваясь. Уже засыпая, почувствовал некую тончайшую эманацию, нечто неопределимое, свойственное местам, где долго жили люди и вдруг их покинули. Так и заснул со странным ощущением, что это нечто разлито в воздухе, впечатано в следы от ног, навсегда проникло в стены…

Только утром я все понял. Мы ночевали в покойной лаборатории, где совсем недавно талантливые люди за копейки создавали машины для геологоразведки, которые были в ладу с Землей. Многих из них я знал, с удовольствием общался на научных конференциях. И вот – …Дракон явил свое лицо… – и от коллектива остался только фантом и две кое-как работающие вибромашины, ради которых мы и приехали сюда.

А людей, первоклассных специалистов, которых и есть на земле не больше полусотни, с удовольствием и пользой всосала настоящая цивилизация, оторвав от мягкой скудной болотистой земли, которая от этого стала еще беднее…

После завтрака нас переселили в барак напротив, который оказался пустой гостиницей. Наш коллектив выбрал большую комнату слева, а я занял следующую в том же ряду. Меня всегда в командировках поселяли отдельно. К вечеру, когда я вполне осознал прелесть одиночества и начал в очередной раз слушать Золото Рейна, дверь открылась и в нее робко вошел человек, глаза которого были выразительнее всего остального. Через несколько минут мы слушали Вагнера вместе и делаем это уже третий десяток лет.

У меня и Вени (так звали этого человека, ставшего моим другом через минуту после знакомства) была своя программа исследований, которую, как мы понимали, уже никогда не удастся повторить. Вибромашины, как и наука вообще, доживали в Белоруссии последние дни. Дракон делал то, что ему свойственно.

Был конец сентября, утренний свежий воздух помогал работе. Обеденного перерыва не было - заглушать машины было неразумно. Мы измеряли крен земной поверхности при вибрации – от нее лязгали зубы, но мы терпели. В конце концов все сложилось в некую модель – которая вошла в две докторские диссертации, и мы почувствовали некоторое удовлетворение.

Вечером мы с Веней гуляли в лесу, простиравшемся сразу за нашим бараком, или шли к школе, где сторож давал нам набирать сколько угодно антоновок.

Так подошла к концу третья неделя нашей командировки. Веня уехал, а последняя работа так и не была выполнена.

И вот последний день. Все собрались уезжать, но я решил, что останусь, пока не сделаю решающий эксперимент. К обеду обе виборомашины удалось завести. Пошел дождь, а я бегал по полю между ними и машиной с регистраторами (около километра), пока под курткой не стало мокрее, чем снаружи. После многих пробегов удалось записать то, что требовалось. Обсыхал уже в машине. Был вечер, и геофизики, наши коллеги, предложили переночевать в деревне, где они базировались (около Новомосковска). Мы согласились и поехали с ними. Пути не помню. Провалился в небытие, к счастью, обратимое.

Через час подъехали к деревне. Глухая тишина. Дом открыт, никого нет. Только сейчас нам сказали, что все убежали – чернобыльский ураган ударил по деревне. Я достал радиометр и увидел 80 мк.р. в час на открытой местности (норма 18 – 20). Прошли в дом. Коллеги просили не сходить с тропинки – там, где капал дождь с крыши - 800. Мы выбрали угол дома, где было 200 и уснули. Рано утром уехали. К вечеру были в Москве.

Потом – писали статью, работали с редакцией, и наконец она была опубликована в Докладах Академии наук. Итог – две с половиной страницы текста. Такова цена экспериментальной работы.

 
   
       
 
со ээ6706 ; как остановить электронный счётчик электроэнергии